ВОСПРИЯТИЕ Московитами ДРУГИХ ВОСТОЧНЫХ СЛАВЯН ПЕРЕД 1654 году (Повестка дня для историков)

    Эту статью могут комментировать только участники сообщества.
    Вы можете вступить в сообщество одним кликом по кнопке справа.
    Юрий Король перепечатал из books.br.com.ua
    6 оценок, 871 просмотр Обсудить (0)

     

    (перевод Ю.Король)
    Цель этого краткого эссе - привлечь внимание к определенным аспектам восприятия московитами других восточных славян и к особенностям их совместного исторического опыта. По моему мнению, эту тему до сих пор ошибочно толкуют даже специалисты, поэтому она обычно испытывает искажения в обобщающей литературе. Я предлагаю изложенные далее рассуждения, как своеобразную «повестку дня»: с одной стороны, это означает, что сказанное мною не является завершенным результатом систематических исследований многих затронутых здесь вопросов, а с другой - я хотел бы напомнить, что историки должны - или должны бы - 
    ставить перед собой задачу понять, чем они занимаются, если они хотят лучше понять реалии отношение Москвы к другим восточным славянам  в период примерно перед 1650 годом. Я должен извиниться за бессистемность изложения: то, что я предлагаю, видится мне не как исчерпывающее новое понимание, а скорее как клок несколько неожиданных наблюдений. 
    Мое недоумение вызвано тем, что, вопреки ожиданиям, основанным на распространенном представлении о совместном характере культурного развития восточных славян, - процесса, приведшего  в раннемодерные времена к «выделению» трех братских народов, - доступные источники, похоже, показывают большее « культурное расстояние »между московитами и другими восточными славянами, скажем, в 1600 году, чем столетием раньше или позже. То же самое я чувствую, с удивлением замечая, что московские элиты конца XVI века были плохо информированы и привлечены к драматической национально-культурной борьбе, которая велась на немосковский восточнославянской территории. То же - когда беру во внимание тот очевидный факт, что, среди прочего, конфессиональная полемика и политика, такая страстная и всеобъемлющая для православных граждан Речи Посполитой, имела, как представляется, малый резонанс в Московии, особенно в дворцовых кругах. Наконец, то же - когда прихожу к выводу, что серьезное и глубокое осознание московитами как конфессиональных, так и национально-исторических проблем восточных славян, присущее второй половине XVII века, несет на себе знак нового развития, включительно с новыми  действующими лицами, новыми текстами , новыми языками, новыми концептуальными категориями. 
    Далее я вернусь к более подробному рассмотрению причин, по которым я подвергаю сомнению распространенное представление, что якобы московиты хорошо понимали другие восточнославянские общества и очень о них заботились. Но сначала позвольте мне поставить эту проблему в несколько иной образ, - в более широком плане, сформулировав ряд вопросов, которые, как представляется, обозначат минимум повестки дня для тех, кто либо отвергает, либо разделяет взгляды, изложенные ниже. 
    Как московиты XVI и начала XVII столетий - в частности те, кто активно участвовал в политике (1), - представляли себе собственную связь с другими восточными славянами? Насколько тесным был контакт и социальный взаимообмен между восточнославянскими элитами? Каким  было «качество коммуникации», измеряемое  легкостью и эффективностью языкового и культурного взаимопонимания? Как московские политики реагировали на информацию, наверняка получали от своих восточнославянских соседей, и какие позиции и мнения определяли их реакцию? 
      Эти простые вопросы, фундаментальные для понимания московской политики для  немосковских восточнославянских земель, похоже, никогда не были сформулированы с должным четкостью. Пожалуй, объяснить такой недосмотр можно тем, что историков первую очередь интересовало не восприятие тогдашними русскими своих украинских и белорусских современников, а военная и дипломатическая (в том числе церковно-дипломатическая) деятельность московитов или их обработка восточнославянской, преимущественно киевской, исторической традиции, отраженной в региональном летописании и некоторых других работах. Но читали ли московские политики свои собственные летописи? Понимали ли их? Какие выводы из них делали? Как в частности осмысливали киевский период и поздние события в Украине и Беларуси в контексте своей собственной, московской истории? Мы знаем, например, что украинским историческое сознание, ища соотнесены с киевским прошлым, развивалась в неожиданных направлениях и не без существенных разрывов в традиции(2). А как насчет русских? 
    Наш ответ на эти вопросы следует поставить в зависимость - в частности, относительно интерпретаций - от ответа на другой обманчиво простой вопрос: как главные московиты - скажем, члены заметного клана - видели самих себя? То есть, как они конструировали свою собственную историю, и в частности осмысливали свою собственную общество? Например, они думали о себе как о части какой «нации»? И когда она для них существовала, то как была очерчена? 
    Наконец, мы можем спросить, как будут меняться ответы на эти вопросы,. когда мы применим их к разным этапам московской культурной истории - например, 1550, 1600 и 1650 годов. Далее я сосредоточу внимание сначала на древнейшем из этих периодов, постепенно продвигаясь к более поздним. 
    Я уже отмечал, насколько меня поражает очевидное противоречие между тем, что я вижу в источниках, и некоторыми распространенными взглядами на предмет; пожалуй, мне следует начать с характеристики этих взглядов, которая будет вынуждено короткой и схематичной, но, надеюсь, непредвзятой. Перечисляя далее пункты, которые, по моему мнению, достойны строжайшей критики, я отнюдь не настаиваю на том, что считаю устоявшиеся оценки вполне ложными и вредными; скорее речь идет о том, чтобы обратить внимание на их, во многих случаях, недостаточную подкреплённость  источниками или на то, что они в определенной мере основаны на анахроничной аргументации. 
    Прежде всего, я считаю очень сомнительным, чтобы московским политикам в ранний период московской экспансии было присуще культурно врожденное и спонтанное осознание своей причастности к восточнославянской наследия и традиции, и то достаточно мощное, чтобы сделать их ирредентистами  или - примите неуклюже термина - «панрусистами»  восточнославянских земель к западу от Московии. Я считаю никак не доказанным (да и доказать это, пожалуй, невозможно), что знать, которая решала в Кремле военные и внешнеполитические  дела, формировала свою позицию в отношениях с Речью Посполитой под определяющим влиянием соображений, которые мы сегодня назвали бы религиозными, историческими или этническими. Я считаю крайне маловероятным, чтобы среди нее многие - или хотя кто-то один - более или менее глубоко понимали тогдашние культурные и социальные процессы на других славянских землях. Я сомневаюсь, что большинство - а для начала хотя бы кто-то один - мог «понимать», то есть объяснить и откликнуться на достойный удивления динамический ренессанс православной - и неправославной - культуры, который проходил тогда среди немосковских восточных славян. 
    Думаю, правильнее будет начать рассмотрение ряда названных проблем от знакомства с самосознанием московских политиков и от очевидного, но нужного оговорки, надо быть осмотрительным, применяя современные категории мышления к изучению предмодерн менталитета. Московские политики в конце XVI века не знали понятия «нации» в том объеме значение, которого оно приобрело только в XVIII веке (мало того, я настаивал бы, что в их словаре не было даже соответствующего термина) 3. А поскольку военная знать явно брала за знаменатель своего сознательной статуса религиозную конфессию и местный говор, которая соединяла их со всей массой русских крестьян, то кажется совершенно невероятным, чтобы они слишком заботились еще меньше сходством с представителями широкой этнической или религиозной категории – украинцами  и белорусами . Без сомнения, московские элиты чувствовали, что другие восточные славяне - в частности, «литовская» шляхта, с которой многих связывали еще живые в памяти предки, - больше похожи на них, чем, скажем, англичане или персы. Но очень трудно найти письменное свидетельство того, что кремлевские придворные относились к «литовским» восточным славянам существенно или хотя заметно иначе, чем, например, к шведам, полякам или даже черкесов. 
    Кроме того, даже если мы согласимся, что московиты XVI века как-то четко отличали, так сказать, «свое» от «чужого», то, по моему мнению, их информация о других восточных славянах была, скорее всего, настолько мизерна, что вряд или они с уверенностью знали, к какой категории следует отнести «литвинов». 
    Чтобы понять, как эти системы восприятия действовали в конце XVI и начале XVII столетий, должны прежде напомнить, что культурные зоны, о которых здесь идет речь, в нескольких определяющих аспектах находились на существенно дальнейшей «расстояния» друг от друга и гораздо больше отличались между собой, чем это было в предыдущие столетия или стало в модерные времена. В таком заключении содержится нечто противоречащее нашей интуиции, ведь мы обычно склонны рассуждать в невнятных эволюционных понятиях об истории восточных славян, о «выделении» современных украинской, белорусской и русской наций по совместному источнику т.д. Но суть этой проблемы в том, что огромная доля ныне «общего» для этих сообществ стала следствием относительно современных процессов: разрастания, миграции и конвергенции популяций; распространение московских политических и социальных институтов, совершенствование средств коммуникации; нескольких волн образовательной стандартизации и т.д. Нет сомнения, что эти ассимиляционные процессы существенно облегчала близость религиозных и культурных традиций и много формальных характеристик они взяли от общего наследия, однако такие факты не должны затемнять различий и разрывов в предмодерный период. 
    Век отдельного развития привели к появлению в раннемодерное  время в каждой из восточнославянских земель существенно отличных культур и институтов. Эти земли можно упрощенно типологизировать по чисто языковым признакам, скажем, в наречиях Львова, Полоцка и Москвы в 1550 г., когда языковые различия еще не затирались неравномерными полосами двуязычия и ученым диглоссия образования и коммуникаций (4). 
    Возможно даже, что существенные региональные отклонения ближе к 1600 г. вызвано тем, что на каждый из восточнославянских регионов по разному влияли балканская, чешский и польский высокие культуры, а также социальные структуры и политические институты этих соседних обществ. 
    Можно действительно доказать, что период между серединой XVI и серединой XVII века был временем наибольших различий между Московией и остальными восточнославянскими обществами в аспекте социальной и политической структур. Как прежде, так и после этого московские элиты и другие социальные группы имели по разным причинам больше общего со своими кузенами, но именно в этот период, от Люблинской унии до Переяслава, их разделяли очень выразительные отличия. Достаточно лишь взглянуть, например, на разнице между Московией и Речью Посполитой в аспекте роли королевской власти, легального статуса и корпоративного самосознания знати, положения горожан или отношений между церковью и государством, чтобы эти разногласия стали очевидными. Именно они затрудняли  для московитов понимание, а тем более отождествление своих проблем с правовыми и политическими баталиями остальных восточнославянских элит, или способность адекватно осмыслить тот смысл, который начал приобретать в этих баталиях понятие «национальной» культуры. 
    Более того, даже внутри упомянутых культурных зон существенные - и все явственнее - разногласия между социальными группами означали, что идея «национального», как мы его применяем сегодня полностью автоматически, весила очень мало, для православного населения Речи Посполитой она, конечно, весила больше, чем в Московии, но даже и там, думаю, меньше, чем мы предполагаем. В самой Московии статус и самосознание в дальнейшем определялись, как и на протяжении веков, почти исключительно на основании наследования; среди остальных восточных славян эти переломные аспекты самосознания формировались под влиянием наследования, все более сложного комплекса социальных реалий и правовой системы Речи Посполитой государства принципиально наднациональной. 
    Наконец, подступая к проблеме восприятия московитами своей далекой семьи в западных регионах славянского расселения, должны провести очень четкую грань между позициями отдельных, совершенно отличных групп: двора, его надо разделить на придворных великого князя и олигархию боярских кланов; аморфного, но всё более важного  служилого дворянства; Церкви, в которой предстоит отличать митрополичьи и приходские группировки, и др. Об этих других - основную массу населения - мы, конечно, имеем очень мало свидетельств 5. 
    Логично спросить, почему историки считают, что московиты были хорошо осведомлены о восточных славянах и интересовались ими, хотя в действительности они - и, в частности, московские политики - были чрезвычайно далеки от динамических событий и процессов, которые изменили жизнь остальных восточных славян конце XVI века. Как по мне, ответ в том, что историки добывали современные смыслы с предмодерн источников. Позвольте мне, хотя и очень схематично, это развить. 

    Киевские и московские летописи, разумеется, есть истоками современной историографической традиции; это те источники, к которым историки Московии неизбежно должны обращаться. В частности, Начальная Летопись, описывающий события Киевской Руси, часто служит вступлением или ранней частью даже очень поздних московских летописей. Этот факт приводит историков на мысль, что в целом все московиты, а не только летописцы, зачитывались и увлеченно изучали легенды о совместном восточнославянский Золотой век Владимира и его прямых наследников. 
    Однако, хотя и нет оснований отрицать, что киевские анналы были скопированы и введены  в различные московские  исторических компиляции, прежде чем предполагать, будто московиты - в частности, московская светская элита - вынесли из этих летописных свидетельств какое непреодолимое чувство исторической восточнославянского единства, нам предстоит рассмотреть два аспекта московской культуры XVI века. Во-первых, мы должны потребовать доказательства точного, чем прежний, чтобы принять вывод, что летописи - особенно те, которые касаются раннего периода киевской гегемонии, -  широко прочитано вне круга монашеского клира, откуда происходили их писцы и авторы. Лично я считаю вполне обоснованным взгляд на московский светский двор и церковный истеблишмент как на две разные культурные сферы, каждая со своей собственной письменной речью, социальными структурами и культурными традициями (6). Но даже если не принимать такого категорического разделения, то следует признать, что московская светская элита не отличалась образованностью, особенно в литературном  славянском языке, которым написан большую долю летописных текстов (прежде древних). Очевидно также, что рукописные бытования этих текстов не дают оснований думать, будто какие-то более-менее широкие круги московской военной знати владели ими или читали их до середины XVII столетия, когда все светские элиты принялись жадно перечитывать отечественные и зарубежные истории. 
    Во-вторых, если внимательно взглянуть на московскую историографию конца XVI века – большая  Никоновская летопись и следующие оригинальные тексты, трудно не заметить ее страстного, так сказать, москвоцентризму: в основу литературных легенд, таких, как «Задонщина», положены события, особенно важны именно для московских князей и для появления Московии. Судьба самого Киева и история западных территорий восточнославянских земель хотя и упоминается в вступлениях, заимствованных из древних источников, однако внимание московских компиляторов привлекает не часто. Разрушение монголами Киева или походы на Киев Менгли-Гирея и других татарских ханов описываемые  крайне сухо, без тех литературных изысков, которые сопровождают, например, рассказы о наездах на Москву или Рязань. И вообще, эта поздняя, оригинальная московская историография в течение определенного времени - почти до конца XVII века - развивается как новая национальная историография, или историография московской династии, проявляя мало интереса к киевскому наследию  и еще меньше – к  поздней судьбе  других восточных славян(7) . Впоследствии - примечательной вехой здесь является, конечно, «Синопсис» - украинцы  начали сами заново внедрять чувство единого русского исторического опыта, но к обсуждению этой темы мы еще вернемся далее. Что же до начала периода, который здесь рассматривается, то в области историографии его можно назвать временем различия традиции: фиксируется, например, появление не только специфически московских летописей и хронографов с ракурсом взгляда, о котором говорилось выше, но также отчетливо немосковских компиляций - так называемых«западнорусских» летописей. 

    Другим важным источником, оказавшее заметное влияние на традиционную интерпретацию, является, конечно, тогдашнее дипломатическая переписка, прежде всего - между Москвой и Вильно  о спорных территориях и замки в Беларуси и Украины. Весомой является фраза, часто повторяемая в таких документах со времен Ивана III (если не ранее): такой и такой замок (скажем, Смоленск) - «это наша наследие» («отчина»). Современные интерпретационные уклоны государственной и национальной историографии поощряют ученых и сегодня серьезно воспринимать это дипломатическое клише: для некоторых это служит свидетельством того, что границы московской национального государства были «законно» расширены до упомянутого замка или территории, другие видят здесь свидетельство того, что московские великиекнязья смотрели на себя как на охранников определенной таким образом национальной территории. 
    Я позволю себе сомнение в том, что можно так интерпретировать эти показания. Во-первых, вспомним, что великие князья были основой, на которой держалась олигархическая политическая система, опирается в своей главной части на генеалогических связях; дьяки, которые писали эти дипломатические тексты, лучше любого знали, что множество Рюриковичей имели определенные  основание считать Смоленск своей отчиной и претензии Даниловичей (князей московской династии) не были обоснованы лучше. Во-вторых, как я уже упоминал, представление о великом князе как ревнителя национальной судьбы в смысле, подобном нашему современному пониманию, была абсолютно чужой для этой эпохи. Разумеется, на стадии дипломатической борьбы за контроль над спорными территориями московиты пытались легитимизировать свои политические притязания с помощью каких угодно исторических претензий. (В конце концов, добиваясь Смоленска, трудно мотивировать переговоры заявлением о его прекрасных  фортификациях  и стратегическом  расположении). Поскольку же московиты ясно понимали, что их государство - а скорее их царская династия - это историческая реальность, которую они сами истолковывают как нечто значимое, то имеющее давние исторические претензии, то людям, которые прилагали усилия к оправданию московской политики, приходилось расширятьконтекст дискуссий, пока он охватывал и Москву, и очевидно немосковская земли. Общая (и, nota bene, не обязательно юридическая) идея «наследия» как раз и послужила этой цели. Современным языком эта формула должна была бы звучать: «У нас есть определенные исторические интересы в этом регионе». 
    Другой момент, по которому нас завели в заблуждение современные навыки интерпретации документальных источников, - это, по моему мнению, религиозный вопрос, или, конкретнее - то, что мы могли бы назвать конфессиональной политики. От самого появления историографии этой проблемы фиксировалось, что в дипломатических и других источниках есть очень  много упоминаний о религии. Но хотелось бы отметить, что в любом обсуждении религиозных проблем в дипломатических источниках  Московии XVI века присутствует определенный порядок, поскольку именно в это время двор (в отличие, скажем, от авторов летописей), относился по-светски толерантно к конфессиональным  делам (например , к  мусульманам). Такая позиция, несмотря на ее неортодоксальность, не должна нас удивлять, учитывая то, что Московия была еще слишком далека от больших конфессиональных столкновений того времени на более западных землях. 
    Что действительно удивляет, так это факт проникновения религиозных вопросов в дипломатические источники, из чего, по моему мнению, как уже упоминалось, ученые делают ложные выводы. Ошибочны, потому что когда мы посмотрим на источники в свете того, что знаем о культуре тогдашнего московского двора, а не с точки зрения гораздо более позднего культурного развития  Московии, то сможем совсем иначе объяснить тогдашние дискуссии по конфессиональным вопросам. Скажем, мы должны хорошо помним  тот факт, что от дискуссии о женитьбе Ивана III с Зоей (Софьей) до больших споров в 1640-х о помолвке тетки Петра Ирины с Вальдемаром Датским подавляющее большинство таких дискуссий на религиозные темы возникала по поводу бракосочетания - института специфически религиозного  по своей природе, основанной на святом таинстве, пусть бы ни были другие соображения, которые могли повлиять на выбор партнеров. Вместе бракосочетания служило для московских придворных связующим звеном, которое объединяло опираются на клан патрональной организации олигархов и связывала их с семьей великого князя. 
    Помолвка в самой царской семье и вокруг нее были главными событиями внутренней политики в Кремле. Женитьба наследников престола и связанные с ними браки низших пар, которые обычно происходили сразу после того, устанавливали, усиливали и символизировали политические договоренности целого поколения. Московские политики четко осознавали, что если бы великокняжеской семье удалось вырваться из этой паутины родственности, которая делала старейшин ведущих кланов шурином и дядями великого князя, основа их власти сузилась бы, а вновь созданные форма, характерная для других государств, где королевский истеблишмент состоит из незнатной и зависимой бюрократии и клиентов, вышла бы из под контроля наследственной знати и противопоставила себя ему. Потенциальные последствия такого развития событий для боярских семей были очевидными: в системе, опирающийся на старейшинство кланов и сформулированной в понятиях местничества, они были лишены единого механизма, при помощи которого регулировались их собственные взаимоотношения, а также создавались лучшие гарантии против политического хаоса. В кремлевских кругах любой помолвке противопоставляли тех, кто должен был выиграть от предстоящего брака, тем, кого он существенно отдалял от трона. Оказываясь перед опасностью брака, потенциально невыгодного с точки зрения собственной группы, оппозиция прибегала, как широко засвидетельствовано в источниках, в закулисным интрига , ядам и черной магии. Когда же речь шла о масштабной  внешней  угрозе  для всей политической системы, то применялось дополнительное оружие религиозных аргументов. Однако такое поведение никак нельзя считать доказательством их религиозности или - в этом контексте – принципиального  участия московской аристократии в конфессиональных спорах на православных землях Речи Посполитой. Надо признать, в те ранние времена они были на удивление равнодушны и неосведомленны относительно этих вещей. 
    Предлагаю остановиться на одном хорошо известном примере, оказавшем  большое влияние на историографию. Знаменитый «диспут» между Иваном Грозным и Антонио Поссевино часто цитируемый,  как пример, с одной стороны, теологической эрудиции и проницательности Ивана, с другой - антикатолической направленности и православной воинственности московского двора. Действительно, отчет самого Поссевино об этой схватке оставляет сильное впечатление того, что, хотя итальянский иезуит был исключительно красноречивым в изложении тогдашних позиций Ватикана в делах веры и экуменичности, московиты обнаружили закостенелое  упрямство, защищая свои еретические обычаи. Однако, если сравнить отчет Поссевино, написанный ex post facto [Здесь: уже впоследствии, после происшествия (лат.)] для своих начальников в Ватикане, с гораздо более прозаическими и детальными тогдашними записями московского Посольского приказа, то складывается совсем иное  впечатление об упомянутой схватку. Потому московские записи с их последовательной мелочной скрупулезностью, любовью к буквалистике и словесным  повторам, так характерных для документов приказа, открывают нам не только то, что у них много сложных религиозных вопросов, упомянутых в отчете Поссевино, вообще не зафиксированы, - возможно, их даже не обсуждали, - но и то, что Иван IV продемонстрировал полное равнодушие к проблемам религии. Правда, он обнаружил некоторый  интерес к таким противоестественным римским обычаям, как бритье бород, но совершенно четко, причем несколько раз, сказал итальянскому иезуиту, что не имеет желания обсуждать вещи, которые он назвал «главными делами религии». Здесь, конечно же, возникает вопрос достоверности обеих показаний. Но на основании того, что мы знаем и об обычаях Посольского приказа, и о литературной деятельности Поссевино, я считаю вполне очевидным, что именно дьяки оставили нам свидетельства, стоящими  доверия, тогда как Поссевино украсил рассказ текстами, которые были заранее подготовлены для такой оказии и , возможно, даже читались вслух, хотя в конце концов не произвели должного впечатления. Я полностью убежден, что по тем временам, даже в контексте важных мирных переговоров со Стефаном Баторием о судьбе православного украинского и белорусского населения, московские политики, в частности Иван IV, были просто не заинтересованы в теологических турнирах. Не пройдет и одного поколения, и дела будут выглядеть совсем иначе, но это уже другой вопрос. 
        Московские записи о визите Поссевино открывают еще несколько, интересное нам сегодня: тексты посольских книг здесь, как и во многих других случаях, связанных со взаимоотношениями Москвы с ее западными соседями, очень неоднородными языково. То есть, хотя большую часть описания с формальной стороны представлены совершенстве стандартизированной и чистой московской приказной языке 1580-х, те пассажи, где приводится перевод сказанного Поссевино или представленного им в письменной форме, полны того, что можно назвать «литуанизмамы», т.е. выражениями, которые имеют лексические и грамматические признаки канцелярской речи Свободная и православных земель Речи Посполитой. После их внимательного прочтения несложно сделать вывод, что в тех случаях, когда Иван и Поссевино таки разговаривали друг с другом, они общались через полтора переводчика, т.е. Поссевино говорил на хорошей латыни к какому-то белорусу или украинцу (он называет его своим «юным переводчиком»), а тот передавал его слова смешанной восточнославянским, недалеким от той, который  можно услышать сегодня в разговорах необразованных украинцев и русских. Впрочем, как бы там осуществлялась процедура перевода, несомненно, что взаимопонимание было далеко не совершенным. В тех частях отчета Поссевино, которые почти дословно совпадают с московскими записями, можно найти немало забавных доказательств этого, в том числе - и в дискуссии о бородах, откуда становится ясно, что Поссевино было впечатление, будто Иоанн говорит о бороде папы, тогда как московиты записали, будто Поссевино заявил, что он - Поссевино - не бреет своей собственной бороды! 
    Эта языковая деталь не является отдельным курьезом. Она привлекает внимание к важному факту, что его заслонил от нас языковой процесс, который развивался на протяжении более поздних столетий: московиты имели немалые хлопоты как с разговорным, так и с литературным языком тогдашних белорусов и украинский. Они часто неправильно их понимали, у них было мало квалифицированных переводчиков, они даже не могли «очистить» макаронической текст, переписывая его для внесения в важных официальных документов. Впоследствии такие трудности частично преодолевались, но этот процесс был медленным и не очень «естественным». 

    К этому можно добавить и другие примеры. Но я хотел бы подчеркнуть прежде всего на том, что упомянутые записи, на мой взгляд, противоречат выводам, будто господствующая элита в Москве была хорошо информирована о событиях на немосковский восточнославянской территории, и будто некое чувство исторического единства побудило русских приобщаться к этим событиям, или что они были склонны то откликаться на религиозно-культурную борьбу, которая велась на западе. 
    Были, правда, в Московии люди, которые знали гораздо больше о том, что творилось в немосковских православных общинах, гораздо больше о летописной традиции и гораздо больше интересовались делами конфессиональной политики. Речь идет о духовенстве, особенно древнейшего периода, духовенство новгородских и псковских монастырей и ячеек на широких северных просторах Новгорода Поморья. Благодаря родству исторического опыта эти ячейки сначала были гораздо теснее связаны с белорусскими и украинскими землями, чем сама Москва, и похоже - проявили иную восприимчивость к литературе, как рукописной, так и печатной, начавшей поступать с запада в последние десятилетия XVI века. Очевидно, именно в этих краях было сделано много первых переводов украинских и белорусских работ и именно через эти каналы, которые позже, кажется, станут каналами старообрядцев, распространявшиеся в самой Московии.

    Упоминание о старообрядцев подводит меня к одной из самых сложных и запутанных аспектов нашей темы. Досадное пренебрежение к старообрядческой традиции в российской науке, с одной стороны, и неразборчивое включения старообрядческих работ до главного потока московских текстов, с другой, породило чрезвычайно большую путаницу в изучении культурных связей между Московией и другими восточнославянскими ячейками. Эта проблема отчасти вызвана еще одним фактором: что дальше старообрядцы отходили от официальной церкви, тем больше попадали в зависимость от переводов из дониконовских  печатных книг, которые публиковались на белорусских и украинских землях и происхождение которых они скрывали, изымая информацию на титульной странице и распространяя в многочисленных копиях по сельским местностям Московии. В этих текстах, конечно же, главенствующую роль занимала красноречивая аргументация антикатолической и в меньшей степени антипротестантского содержания (московиты порой путали одних со вторыми); обычно здесь отражалась ранняя «Виленская» (доберестейского) стадия борьбы. Старообрядцы использовали упомянутые книги против официального православия никонианцев, тогда как последние оказались под сильным влиянием киевской послямогилянскои теологии, на которую старообрядцы смотрели - и не без определенных оснований - как на пагубно зараженную католичеством. Ученые полагались на тексты старообрядцев как на доказательство того, что московиты уже в раннее время были широко и активно вовлечены в конфессиональные споры своих восточнославянских кузенов, однако проблема далеко сложнее, чем представлялось, и еще ждет подробное изучение. 
    Я хотел бы напомнить здесь один парадокс или, скорее, стройную симметрию: примерно с середины XVII века древние тексты из восточнославянских территорий Речи Посполитой, так называемые книги литовской печати, превратились для старообрядцев на вместилище «старой истинной веры» еще большей степени, чем веком раньше Московия для украинцев  и белорусов была источником «старых и аутентичных» рукописей вроде использованных для Острожской Библии - и «неиспорченных» икон. 
    Позвольте мне завершить дискуссию по поводу понимания московитами других восточных славян несколькими замечаниями о поездке в Москву одного искателя древностей монаха из Каменца на имя Исаия. Родившись в Украине, получив образование в Молдавии, Исаия, как представляется, был одним из ярких молодых людей своего времени. В 1560 г. его избрали для поездки в Москву, где он должен найти кое-что из агиографической литературы и иконы, которых недоставало в Украину. (Возможно, он имел и какое-то другое поручение, свидетельства об этом противоречивы.) По неизвестным причинам его постигли в Москве большие неприятности, и, очевидно, домой он так и не вернулся. Исаия может быть интересным с многих взглядов, но сегодня для нас представляют особый интерес два аспекта: во-первых, как видно из его петиций об увольнении, определенную роль в его заключении сыграли конфессиональные различия, о чем говорится в одном из пунктов: « Я прибыл сюда не для того, чтобы ставить вопрос веры ». Из этого следует, что хотя некоторые из московитов задолго до унии и начатой под руководством иезуитов Контрреформации почувствовал, что украинцы  были в некоторых вопросах еретиками или по крайней мере опасно отличными. Вторая причина, по которой Исаия для нас интересен, - это то, что он, в некотором смысле вернул в Московию Максима Грека. Складывается впечатление, что отчасти благодаря его усилиям стал расти интерес к Максима Грека, удивительно незначителен в середине века, и кажется вполне логичным, что именно такой человек, воспитанный в монастырях Молдавии, где уже утверждался новый греческий гуманизм, вскоре перенесен в Украину, имела бы уважать Максима куда больше, чем раньше московиты. Исаия, которого мы когда-нибудь узнаем намного больше, чем сегодня, является убедительным примером того, насколько парадоксальной возникает иногда, под ближайшее рассмотрением, культурная история двух восточнославянских ячеек. 
    Но продвигаемся  дальше. Подводя итоги своим коротким заметкам о характере восприятия московитами других восточнославянских земель в конце XVI столетия, я хотел бы заметить, что политические элиты имели преимущественно на удивление мало информации и интереса или понимания для вещей, которые мы сегодня считаем важнейшими аспектами культурнополитичного жизни в главных центрах украинский и белорусской культур. Разумеется, ситуация менялась по мере приближения конца века, а затем эти взаимоотношения были радикально трансформированы в событиях бурного десятилетия, которое называют Смутой. 
    Когда я говорю «трансформированы», то имею в виду прежде долговременные последствия Смуты. Зато в контексте, который мы здесь рассматриваем, одним из приметным  аспектом  этого периода является то, чего не произошло ни в отношениях между элитами восточнославянских народов, ни внутри этих элит. Тогдашний ход событий давал многочисленные возможности для тесных и длительных контактов между московской военной знатью и шляхтой Речи Посполитой: Литва, как католическая, так и православная, впервые пришла в Москву вооруженной силой. Кроме того, именно тогда впервые отозвалось чувство, которое, собственно, можно назвать русским национальным чувством - более классовыми и традиционными региональными границами. В итоге определенная часть авторов в определенных контекстах толковала тогдашние битвы как битвы между православием и его врагами. Стоит ли искать любой возможности для пробуждения интереса московитов к культурной жизни своих восточнославянских единоверцев? 
    Однако и здесь документальные свидетельства разочаруют тех, кто будет искать среди московских политиков такой интерес или хотя осознание сложностей жизни в Речи Посполитой. Например, создается впечатление, что тогдашние московские авторы часто не различали между украинским и поляками или между католиками и православными в ее армии. Это просто Литва; о польской оккупации Кремля один из летописей высказывается крайне лаконично: «А Была Москва за Литвой три годы». Вообще, времена Смуты дают еще один пример того, как московские источники могут завести нас в заблуждение, если мы не будем осторожны: так называемые «Повести о смутного времени», мастерски исследованы Платоновым и другими исследователями, могут привести к убеждению , что в мотивациях тогдашних главных действующих лиц было гораздо больше национального и религиозного чувства, чем, вероятно, было в действительности. Но «Повести» написано гораздо позже самих событий, причем клириками - или людьми, близкими к церкви, - и они вполне расходятся с документальными свидетельствами и мемуарами участников, например Жолкевского. Бесспорно, разнообразные коалиции бояр, входивших в отношения с  Лжедмитрием I, Владиславом и Зигмунтом, даже шведами, а то и поддерживали их, были, мягко говоря, не слишком озабочены религиозным и  восточнославянским  единством. В этом смысле особенно интересными кажутся разговоры между Жолкевским  и князем Мстиславским. Польский шляхтич-католик, владелец обширных поместий в Украине, ведет переговоры с московским боярином, сыном украинского князя; оба, кажется, обсуждают только прагматические политические дела, заключая сугубо практическую соглашение, очень мало привязанную к национальным или религиозным чувствам, которыми, как пытаются убедить нас авторы «Повестей», пылали сердца московитов. Жулкевский, конечно, держал в голове модель расширенной многоэтнической шляхетской республики, где такие безусловно важны чувства могли бы найти modus vivendi, [Образ жизни (лат.)] подобен реализован в тогдашней Речи Посполитой. Мстиславский и его коллеги-бояре, со своей стороны, стремились иметь Владислава царем, как в свое время стремились Лжедмитрия, - поскольку их главной задачей было восстановление политической стабильности системы, в которой они могли бы вернуть себе олигархические позиции под номинальным царем. В итоге, конечно, сделка провалилась - но не через религиозные или национальные чувства. (Стоит напомнить, что после того, как Зигмунт не оправдал их надежд, бояре прибегли к серьезным переговорам со шведами и были бы рады, как раньше поляки, мать царя из дома ВАЗов) Конечно, россияне настаивали, чтобы каждый, кто станет их царем , принял православие, но это условие, как мне кажется, была связана с брачной политикой двора: опыт с Лжедмитрием усилил их неуступчивость в этом гвозде  московской политической системы. 
    Однако, хотя непосредственные последствия Смуты и не изменили принципиально московской позиции по наднационального значение православия или по исторической связи с другими восточными славянами, они, как уже отмечалось, начали ряд долговременных процессов, которые в конечном итоге - на закате этого же столетия - способствовали утверждению позиций, часто считались типичными и для предыдущей эпохи. Это изменение, думаю, вызвали несколько новых факторов, внутренних и внешних. 
    Во-первых, опыт Смутного времени, как представляется, привел к появлению на московском дворе заметной группы лиц, впервые после наплыва «литовской» шляхты в начале XVI века, т.е. еще до заметного культурного вспышки в Украине и Беларуси, были из первых рук осведомленные с жизнью и культурой немосковских восточнославянских элит. К тому же, приключения бурного десятилетия обогатили некоторых русских языковым и литературным опытом и навыками, необходимыми для расширения нового знания. 
    Во-вторых, польское поражение и успешные доказательства политического могущества Московии, совпавшие с все более агрессивными репрессиями национального и религиозной жизни украинский и белорусов в Речи Посполитой, обратили эти народы в Москву как к потенциальному союзнику и места убежища. 

    В-третьих, течение социальных и культурных процессов, во многом стимулированных успешной реставрацией московской политической системы, и последующее весьма убедительное экономический рост делали московитов из разных социальных групп все более восприимчивыми к новым внешним воздействиям, прежде всего тех, которые выходили из соседних восточнославянских земель. 
    Кульминации этих  процессов, основном достигли лишь во второй половине столетия, однако можно проследить их предварительную стадию, которая поможет понять, как отношение московитов к другим восточным славянам,  менялось от очевидного  равнодушия, о котором я упоминал, до острой заинтересованности во времена Алексея Михайловича. 
    Пока невозможно уверенно проследить эволюцию той небольшой группы московской знати, которая, вопреки давней боярской традиции, хорошо владела славянскими  и другими литературными языками, участвовала в религиозных и культурных спорах и была относительно аи courant [осведомленной, в курсе (фр.) ] относительно культурной жизни православных центров Речи Посполитой. Но что такая группа появилась вскоре после Смуты - нет сомнения. Сразу же на ум приходят имена Ивана Хворостинина, Семена Шаховского и Ивана Катирева-Ростовского, и кажется, что их опыт, приобретенный при дворе Лжедмитрия и в последующие годы, весьма способствовал их образованию. Возвращение Филарета и его коллег из длительной ссылки тоже, очевидно, сыграло свою роль, пока еще полностью не исследованную.

    Однако, хотя упомянутые лица, бесспорно, были гораздо более осведомлены с культурными течениями вне Московии и умели справиться с польскими и славянскими текстами из Речи Посполитой, следует отметить несколько лакун и парадоксальных особенностей в их восприятии этого нового влияния. Первое, что мы должны отметить относительно этой генерации московских авторов, это то, что даже переводя, скажем, тексты, написанные в Украину, они сами писали довольно чистой московско-славянском языке, т.е. очищали свои переводы почти от всех признаков их происхождения.Эта относительная «чистота» впечатляет, если сравнивать их труда с текстами второй половины этого самого века, когда под очевидным влиянием крупномасштабной эмиграции украинском и белорусов почти модой стало своеобразное «украинофильство». На конец этого временного отрезка много текстов, таких, например, как поздние версии трудов, приписываемых Андрею Курбскому, неудержимо украинизировались и полонизировались с каждым исправленным переизданием. Не обязательно принимать мою гипотезу относительно генезиса и развития «Переписка» Ивана IV с  Курбским и касательных материалов, чтобы понять, что поздние тексты этого корпуса, который начинается с «Первого письма» Курбского и большого «Первого послания Иоанна», написанных московским слов янским  языком, почти свободной от украинизмов, все больше и больше «вестернизуються» до того предела, когда без определенного знания тогдашней украинского литературного языка «Историю» Курбского становится трудно читать. 
    Второе, что мы должны отметить, - это тот поразительный факт, что московские авторы начала XVII столетия, очищая свои образцовые тексты от украинизмов, похоже, не менее систематически пытались изъять специфические отсылки к украинским реалиям. Изучение этих сюжетов только начинается, но, скажем, сравнение той тысячи строк, что их Хворостинин переводил, очевидно, строка в строку с украинским поэтических сборников (и за это был провозглашен «зачинателем русского стихосложения»), ясно показывает, что, кроме очень тщательного устранение лексических украинизмов, исключает или заменяет многочисленные упоминания о «Русь», об украинских магнатов - и даже о св.Владимире Киевском! (8) 
    В-третьих, в этом первом поколении образованной московской знати можно отметить очень неровное отношение к новому знанию, которое все мощнее волнами - преимущественно через печатные книги накочувалося из Киева. Показательным примером здесь является Филарет, и надо сказать, что мы до сих пор не могут - или, по крайней мере, я бессилен - полностью понять его отношение к этим вещам. С одной стороны, он, похоже, был ярым врагом католичества и с подозрением воспринимал «киевские» книги, с другой - открыто позволял, а также спонсировал эмиграцию большого числа украинских клириков, начав тенденцию, которая, по Никона, имела произвести мощное влияние на российское культурная жизнь. 
    Упомянутая эмиграция, как уже отмечалось, стала одним из Аспект второй долговременной тенденции, которая существенно изменила российскую позицию и осведомленность о восточных славянах  в XVII столетии. Еще от появления прекрасных работ Харламповича  ученые знают о мощном влиянии восточных славян немосковский происхождения на русское церковное жизни и о роли книг, которые они привозили с собой, но, думаю, есть два аспекта этого важнейшего процесса, которые в данном контексте требуют комментария . 
    Первым является тот факт, что именно эти иммигранты, очевидно, научили россиян осмысливать в новых понятиях не только православия и вопросы культурной аутентичности, но и восточнославянское единство; именно они принесли в Россию ирредентистские  и национально-исторические модели мышления, которые впоследствии станут «типично русскими».Я пошел бы дальше, решившись сказать, что именно они, прямо или косвенно, возродили идею «Третьего Рима» и другие печальные мифы. В этом они объединились с другой группой, которую еще предстоит хорошо изучить, - с бродячими эмигрантами-греками, которые, разумеется, имели свои собственные основания питать амбиции крупной военной и политической мощи православия; скорее всего, их представление о восточнославянской историю и культурную идентичность складывалась на протяжении длительного или короткого посещения в Украину по дороге в Москву. 
    Вторым компонентом этой основной волны влияния был, конечно, поток печатных текстов с украинских  и белорусских  печатных станков, которые в то время работали очень активно. Эта тема отнюдь не является новой или отвергнутой, однако продолжает требовать тщательного исследования. Конечно, нам известно, что те книги были везде - на Соловках, в Тобольске, в монастырских и частных библиотеках, однако, думаю, мощное влияние этих текстов в разнообразных замаскированных переводах на русский видоизменением славянского языка, которые ходили в рукописях, до сих пор оценено недостаточно. Такие переводы обычно маскировались учитывая неоднозначное официальное и неофициальное отношение к «литовским» книгам, но их жадно читали и переписывали в большом количестве экземпляров и те, кто знал об их происхождении, и те, кто не знал. Существуют тысячи таких списков, доныне в надлежащий способ не идентификованы  и не сравнимы со своими оригиналами, и пока эта работа не начнется, мы не сможем адекватно оценить влияние этой мощной технологии проникновения новой культуры и выяснить, каким образом постепенно менялись российские позиции (9). 
    Вспомним лишь один, но весьма красноречивый пример.«История Восьмого Собора», приписываемая «Клирику  Острожскому» и отпечатана в Остроге 1598 г., очевидно получила немалое распространение в Московии в течение следующих десятилетий, хотя в конце концов, позже, чем можно было бы ожидать. Ведь еще одим из парадоксов нашей темы является то, что московиты, похоже, изначально не были слишком глубоко поражены церковной унией 1596 года.Так или иначе, но через определенное время, возможно - в середине XVII века, появился перевод «Истории», приписываемый Ивану Хворостинину, и затем независимо от него в течение этого же столетия она переведена еще несколько раз. Довольно поздно было скомпоновано разновидность русского перевода - вероятно, с оригинала, - приписываемого  Курбскому (ранний список датируется примерно 1675 годом). Пока мы не соберем все варианты переводов, не определим, чем именно они обязаны оригиналу, а чем - друг другу, не установим первоначальные русские интерполяции и глоссы, не выясним их обращения и круга читателей, мы не сможем приступить по-настоящему к обсуждению эволюции российских позиций в решающем вопросе церковной унии и всемирно-исторической роли русского и восточнославянского православия. 
    Я вспоминал о трех направлениях долговременных процессов и об общих тенденциях социального и культурного развития Московии как завершающий фактор в эволюции представлений о других восточных славян. Имею в виду, в частности, роль чужеземцев-неславян - католиков и протестантов, датчан, голландцев и шотландцев - на московском дворе и в военных кругах во второй половине столетия. Именно эти сообщества вместе с чешскими и другими иезуитами, которые изучал Антоний Флоровский, вместе с украинскими и белорусскими иммигрантами конце концов развили в россиянах восприимчивость к культурным и конфессиональных проблем в скоротечных и решительных культурных переменах 1670-80-х годов, проблем, так долго определяли жизнь остальных восточных славян. Но должен подчеркнуть, что даже тогда московиты не прониклись так полно идеей восточнославянского единства и исторической идентичности, как можно было бы ожидать. Например, меня поражает, что получение Полоцка, Вильны, наконец, и Киева, не вызвало среди московитов взрыва радостных национальных эмоций, как давно ожидаемый исторический триумф. Стоит напомнить и то, что, скажем, не московиты, а люди вроде Симеона Полоцкого писали оды на эти события и что «героем» печально кампаний 1670-х годов в Украине был Василий Голицын, большой друг и покровитель московских иезуитов, известный любитель всего западного. Или руководствовался он хоть немного идеей общей судьбы восточных славян и православного единства - это, по-моему, вопрос открытый. 
    Когда я предлагаю нетрадиционную и в основе своей рабочую гипотезу следующего содержания: на протяжении века перед 1654 году (дату взят только для удобства) главные фигуры в московском политическом и несколько иной степени в церковном истеблишменте понемногу знакомились и составляли представление о восточнославянской культурной истории  и взаимоотношениях, результаты чего, проявленные уже позже, мы ошибочно приписываему  всему  этому  периоду. Между тем, в начале - середине XVI века, разве что единичные московиты только догадывались о содержании событий в Украине или о какой идею общности исторического опыта. Где-то так во времена Смуты, когда культурные изменения в Украине уже получили четкого определения, московские политики впервые вошли в близкие контакты - в основном благодаря случайным встречам - с представителями наиболее влиятельных и динамичных украинских элит, затронуть влиянием культурного возрождения. Однако даже тогда большинство русских оставалась на удивление неосведомленной и безразличным к сути культурного и национальной и исторической борьбы, там шла. Даже после войн середины столетия, в результате которых немалые украинские и белорусские территории вошли в состав Российского государства, бесполезно искать убедительных свидетельств того, что влиятельные московиты руководствовались в своих личных или официальных действиях идеей восточнославянского единства или общего наследия. Более того, до времен после Смутного выразительный влияние украинского и белорусского культурного опыта ощущался в Московии на ее периферийных и неэлитных окрестностях, скажем - на землях, которые впоследствии дают начало «старой вере», да и вообще среди белого духовенства, тогда как официальная церковь, с одной стороны, и политическая элита, с другой, подвергшихся воздействию поздней волны уже достаточно глубоко окатоличенным и плененных представителей западной восточнославянской культуры. Я не настолько помешаны, чтобы не понимать всей спорности этих утверждений и не намерен слишком крепко их держаться. Но я убежден, что они вполне достойны внимания и что в любом случае, даже если бы нам пришлось вернуться в объятия бывшей обладательнице наших умов - историографической традиции, нам надо сначала испытать эти и другие гипотезы. Чтобы отказаться от них, заново утвердить традицию и почувствовать умственное облегчение, следует заново пересмотреть основу, на которую эта традиция опирается, в свете того, что нам известно о московском обществе. Должны прежде заново перечитать множество текстов, идентифицировать их происхождение и эволюцию и оценить их влияние. Должны уделить заново внимание старом порядковые дня для филологов, чтобы иметь возможность идентифицировать и проанализировать огромное разнообразие переводов, подражаний и регистрационных записей на основании их языка. Должны выделить, проанализировать и в конечном итоге заново сложить в целое безграничную и таинственную традицию старообрядцев. Мы должны еще раз заново пересмотреть роль украинских и белорусских иммигрантов как культурных посредников и носителей новой идеи славянского единства. 
    Должны, наконец, посмотреть на московское общество не как на гомогенную и интегрированную «национальную» реальность, а как на предмодерн общество, в котором различные элиты еще разному реагировали на культурные стимулы времени и в частности на новую концепцию исторической роли и назначения Московии как восточнославянского православного общества. Наконец, должны решительно отказаться от современных толкований нации, идеологии и общества, но должны применить современные техники социальных и гуманитарных наук, чтобы лучше, в удельных понятиях понять сложную и до сих пор затемненную реальность прошлого. 

    Литература 

    Восприятие московитами других восточных славян перед 1654 году. Повестка дня для историков 

    Переведено с публикацией: Edward L. Keenan. 
    «Muscovite Perception of Other East Slavs before 1654 - An Agenda for Historians». In: Ukraine and Russia in Their Historical Encounter, ed. by Peter J. Potichnyj, Marc Raeff, Jaroslav Pelenski, Gleb N.Zekulin (Edmonton, Canadian Institute of Ukrainian Studies Press, 1992), pp. 20-38. 

    1 Здесь и далее под политикой я понимаю процесс предоставления и удержания власти, собственности и статуса при дворе и связанный с этим способ принятия решений во внешней и внутренней сферах. Я часто называть «политиками» членов небольшой группы кланов - военную аристократию, или «бояр», которые активно участвовали в политической жизни. 

    2 Интересно обсуждение этого аспекта проблемы см.: Omeljan Pritsak, «Kievan Rus 'and Sixteenth-Seventeenth-Century Ukraine», in Ivan L. Rudnytsky, ed, Rethinking Ukrainian History (Edmonton, 1981), pp. 1-28. 

    3
    Я обсуждаю эту проблему под несколько иным углом зрения в: «Royal Russian Behavior, Style and Self-Image», Edward Allworth, ed. Ethnic Russia in the USSR. The Dilemma of Dominance. - New York, 1980, pp. 3-16. Украинский перевод см.в этой книге: «Поведение, стиль и самовосприятия русского царского двора», с. 69-85. 

    4 Здесь стоит напомнить традиционное представление о объединительную роль старославянского языка; на мой взгляд, этот язык почти не играла роли в жизни той светской элиты, которую я называю «московскими политиками». Очень немногие из них вообще знали старославянский язык и почти никто не умел на нём  писать; до XVII века и до появления печатной книги не было никакого общения в практических делах одним из вариантов старославянского между московской и другими восточнославянскими светскими элитами . Легко подтверждаемая документально неспособность церковнославянского языка выполнить на отдельных охваченных ею территориях роль общекультурной «lingua franca» объясняется большим разнообразием отношений  между местными наречиями и языками литературного обихода. За период, о котором здесь идет речь, на немосковский восточнославянской территории возник несколько литературных языков, основанных на старославянском; писаные на этих языках тексты приобретали популярность в Московии обычно только после того, как они были переведены Или московским «простым стилем», или московским  отличием старославянского. 

    5 Конечно, долго бытовало практика приписывать народным массам Смутного «патриотические» взгляды на основании современных интерпретаций, говоря словами С.Ф. Платонова, повестей и сказаний. Однако эта практика, по-моему, недостаточно обоснована, хотя бы потому, что остаются сомнения относительно первоначальной цели и назначения упомянутых текстов - кстати, до сих пор не установлено происхождение большинства из них. Более того, нет оснований для вывода, будто эти тексты выражают мнение крупного неграмотной массы русских или претерпели ее влияния. 

    6 Ясно, что эта дихотомия не абсолютна, но она приобретает значение при сравнении московской элиты с современными ей элитами остальной Европы; пределы здесь определяются с помощью контрастов между старославянским языком и языком приказов, между акцентом на родственных связях светской элиты и пренебрежением их церковной иерархией, а также между военными и монастырскими традициями. 

    7 Я пробовал начать обсуждение этой темы в: «The Trouble of Muscovy: Some Observations upon Problems of the Comparative Study of Form and Genre in Historical Writing», Medievalia et Humanistica. Studies in Medieval and Renaissance Culture, New Series, No. 5 (1974), pp. 103-26. 

    8 ПОЗИЦИЯ для примера тексты Хворостинина, опубликованные в «Летописи занятий Археографической комиссии», с их очевидными прототипами в издании В.П.Колосов и В.И. Крекотня: украинская поэзия. Конец XVI начало XVII в. (Киев, 1978), с. 115-136. 

    9 можно лишь пожалеть, что известная работа Владимира Перетца «Историко-литературные исследования и материалы» (Санкт-Петербург, 1900) не нашла последователей в нынешние времена. Перетц убедительно наметил пути развития конкретных форм поэзии от их западных прототипов - через Украину - в «фольклорных» имитаций, собранных в XIX веке русскими филологами. Такая работа, несомненно, прояснила бы и параллельное развитие в других формах.

    Новости партнеров

    Комментировать

    осталось 1185 символов
    пользователи оставили 0 комментариев , вы можете свернуть их
    • Регистрация
    • Вход
    Ваш комментарий сохранен, но пока скрыт.
    Войдите или зарегистрируйтесь для того, чтобы Ваш комментарий стал видимым для всех.
    Код с картинки
    Я согласен
    Код с картинки
      Забыли пароль?
    ×

    Напоминание пароля

    Хотите зарегистрироваться?
    За сутки посетители оставили 383 записи в блогах и 3386 комментариев.
    Зарегистрировалось 29 новых макспаркеров. Теперь нас 5033336.